Главная » 2012 » Январь » 2 » Последний герой, Кабаков Александр, читать или скачать бесплатно эту книгу.
15:52 Последний герой, Кабаков Александр, читать или скачать бесплатно эту книгу. |
Скачайте и откройте один из архивов.
После этого вам будет доступен для скачивания файл: Последний герой, Кабаков Александр, читать или скачать бесплатно эту книгу. . Если файл не скачивается, воспользуйтесь дополнительной ссылкой и распакуйте
следующий архив. |
|
Последний герой, Кабаков Александр, читать или скачать бесплатно эту книгу.">Ссылка: "Последний герой, Кабаков Александр, читать или скачать бесплатно эту книгу." |
|
Последний герой, Кабаков Александр, читать или скачать бесплатно эту книгу.">Зеркало: "Последний герой, Кабаков Александр, читать или скачать бесплатно эту книгу." |
|
Последний герой, Кабаков Александр, читать или скачать бесплатно эту книгу.">Зеркало 2: "Последний герой, Кабаков Александр, читать или скачать бесплатно эту книгу." |
|
Файл: Последний герой, Кабаков Александр, читать или скачать бесплатно эту книгу. - был проверен антивирусом Kaspersky Antivirus и ESET NOD32. Вирусов не обнаружено!
|
Читать Кабаков Александр Последний герой скачать Кабаков Александр Последний герой можно отсюда
теперь как представлю себе Сретенск без театра, спать не
могу...
Просто актриса (с удовольствием закусывая): - Кстати, у тебя вид
усталый. Хочешь, позвоню одной даме, она тебе биоэнергетику наладит? И
похудеешь заодно... (Политикесса-актриса с ненавистью в лице отходит к
другой группе.)
Другой писатель (эмигрант) (без тарелки, курит): - Я помню, два года
назад заехали ко мне ребята в Эл-Эй... Ну, Коля Пяткин, Зураб, Валечка
Прихожая, Витька Полоумов... В общем, вся наша компания пицундская...
Пошли в ресторанчик малайский, посидели... А сегодня я иду по Тверской,
смотрю - представительство открылось малайской авиакомпании... Вот такое
совпадение, господа, вот так...
Писатель (лицо искривлено раздражением, закусывает): - Какое тут, к
черту, совпадение! Ты, Володя, просто жизни нашей теперешней не понимаешь,
извини... А Витька Полоумов просто сволочь и в Надысь печатается! А-а,
не знал? Вот так. В малайском-то ресторане... (роняет вилку, наклоняется,
роняет бокал и тарелку.)
М.Шорников (допив): - А пойдемте-ка, ребята, к столу, да нальем себе
выпить, пока есть чего...
Поэт (идя рядом с Шорниковым): - Миш, а ты не знаешь, случайно, по
какому поводу сама тусовка?.. И чего-то народ вяло подтягивается, ждут,
что ли, кого-то попозже?..
М.Шорников (наливая себе): - А черт его знает... Тебе виски?
Поэт (наливая себе): - Нет, джину.
Сидя ночью на кухне, наливая и наливая купленной в ларьке по дороге с
тусовки какой-то фальсифицированной дряни, я плакал о своей жизни. Принято
считать, что брошенные женщины плачут в одиночестве, и бедная девичья
подушка намокает горькими слезами, а утром опухшие веки, и проявившиеся
морщины, а надо жить, прилично выглядеть, ловить новую возможность,
которая всегда может быть - все это так, но, увы, не только, не только
дамы, поверьте мне! По-другому плачут мужчины, но плачут, и еще как...
Вот, например, сидя на кухне с бутылкой, добивая многотерпеливую печень,
не брошенные, а бросившие, да в том ли дело, кто кого бросил? Не в
самолюбии дело, ей-Богу.
Как и положено пьющему в одиночестве мужчине, я думал о собственной
жизни, о жизни вообще, о женщинах брошенных и еще нет, о профессии и своем
в ней месте, о безусловно скорой смерти, о пьянстве, о поражении как итоге
всего и о прочей ремарковско-хемингуэевско-аксеновской чепухе, давно
вышедшей из моды вместе с пьянством, женолюбием и прочей романтикой.
Когда все они начинали, думал я, у них была большая фора. Папа
писатель, академик, посол, зэк, дворянский осколок, сталинский сатрап,
гэбэшный генерал, газетная номенклатура... Квартира на Восстания, на
Кутузовском, в левом крыле Украины", на Горького, в Лаврушинском... Дача
в Серебряном Бору, в Архангельском, на Пахре, в Переделкине, в Краскове...
Машина от рождения. Знакомые. Университет. Знакомые. ВГИК. Знакомые.
МИМО... Коктебель, Дубулты, Пярну, Гагры...
У меня тоже все было.
Деревенская школа.
Дядя Юра, дядя Сережа, дядя Гена и дядя Яша.
Случайное поступление.
Случайный успех.
До сих пор не могу понять, как все это удалось - цепь случаев, удач,
везений, прорывов, до сих пор не верю, что это я был в Париже, и там обо
мне писали, и я стоял рано утром на Одеон, только что отпустив такси после
круглосуточного празднования с нудными и подобострастными рецензентами
сенсации по имени Михаил Шорников, в новеньком, но хорошо сидящем вечернем
костюме, вы совсем не похожи на русского, месье Шорникофф, я стоял на
Одеон, на островке у входа в метро, напротив кинотеатр и маленькая
пиццерия, на углу банк, и я никак не мог найти улочку, где жил в
небольшой, но вполне стильной гостинице, и спросил на тогда еще никуда
негодном английском дорогу у мужичка в газетном киоске, и он стал
объяснять руками и по-французски, но вдруг запнулся, полез в журнальные
кипы, вытащил свежий Экспресс" и, тыкая в обложку, с которой смотрел я, и
даже в том же галстуке, стал восторженно объяснять уже подходившим
покупателям, что вот же, вот этот знаменитый русский, вот он стоит, он
только что спрашивал у меня, как пройти в гостиницу Аббатство", вот он! Я
же улыбался вполне безразличным утренним французам и слегка плыл от
чудовищной ночной, в поддержание патриотической репутации, выпивки и,
главное, от того, что я стою на Одеон, знаменитый среди парижан.
И портрет, огромное, в человеческий рост, мое лицо в Эдинбурге.
И полный, битком, с сидящими на ступеньках в проходе, зал в Сиднее.
Преувеличенно радостные знакомства - а, ну, наконец-то! звезда нового
времени! - в Берлине.
Полный зал, камеры, свет, робкие учительницы в очереди за автографами
и снисходительные признания правительственных поклонников в еще не
сгоревшем ВТО.
Контрастно бурные после других участников аплодисменты на
благотворительных концертах.
Разговоры на ты" со знаменитыми, вошедшими в знаменитость, когда я
был на первом курсе. Ваш поклонник, Миша... Спасибо, Леонид Степаныч... Да
какой там Степаныч, Леня... Ленечка, привет, целую... Миша, привет, зашел
бы в мастерскую...
Надо было получить все это вовремя. В тридцать или даже до, когда все
они - Коляша, Витька, Ленечка уже получили, уже пили в ВТО, ЦДЛ, ЦДРИ, ДЖ,
обнимались, целовались, сходились и расходились со своими женщинами,
сдержанно воевали с властями, уезжали, внедрялись в ту жизнь, давали
пресс-конференции... Был бы нормален, не чувствовал бы так явственно
мистики и незаслуженности в любом успехе, не ждал бы конца еще до начала,
не предвидел бы последствий раньше причин, был бы счастлив в день счастья.
В старости нельзя пережить молодость, и никакое здоровье, никакие
силы не помогут - старость есть знание последствий, и уж если ты их
знаешь, от них не отвернешься, не сделаешь вид, что невинен, решителен и
глуп, а даже если и притворишься, и бросишься как бы очертя голову в как
бы авантюру, то обязательно попробуешь подстелить соломки, и тем все
испортишь: разбиться-то все равно разобьешься, а в полете свободы не
будет.
Я налил еще, глянул на бутылку сбоку, вылил остатки и, перед тем, как
выпить и, проверив старательно, все ли выключил, поползти к постели, с
удовольствием принял обязательную перед сном мысль: а все же я их всех
достал, и встал рядом, и постоял там, на обдуваемой этим сладким ветром
тесной площадочке, на которой совсем немного места, и куда многие либо
сверху спустились, спланировали, либо сбоку десантировались, либо встали
еще до тектонического сдвига, вынесшего площадку в высоты, а я
вскарабкался, влез, и даже почти не сорвался, и утвердился, а что теперь
до площадочки этой никому дела нет, и другие вершины озарены новым светом
- что ж, не я первый и не один оказался в тени. Выпьем, Миша, сказал я
себе, черт с нею, с печенью, выпьем - мы побывали, где хотели, стоит
отметить успех экспедиции, мы дошли до полюса, капитан Гаттерас, и лучше
спиться на обратном пути, в низких широтах, чем сбрендить по пути к цели.
За обратный путь, Миша, пусть он будет короток - укоротим же его, чем
сможем, хотя бы и этой гадостью, если на скотч денег нету. Выпьем, дружок,
за то, чтобы в нижних широтах приветливые аборигены и их женщины оказывали
гостеприимство усталому путешественнику, и чтобы одна из них, ясноглазая и
солнцеволосая...
Тут-то и зазвонил телефон в первый раз.
Зная, что я в этот вечер один, проверяла мое одиночество Таня,
бесконечно длинного романа героиня, наваждение проклятой моей натуры,
телесный мой тиран. Проверяла молча.
- Говорите! - зарычал я в трубку, с сожалением, но и с удовольствием
- последний же - отставив стакан. - Говорите же!
- Это я, - детским, лживым голосом пропел телефон. - Ты один?
- Да, милая, я один, - еще более лживо проворковал я. - А ты?
- Я тоже. Я люблю тебя...
- Я тоже тебя люблю...
Так мы поговорили несколько минут. Боже, как можно так лгать?! Ведь я
- не знаю, как она, но, думаю, что и она тоже, хотели только одного:
быстро, по-деловому, договориться, кто к кому приедет, скорее всего, все
же я к ней, во-первых, я в практических вещах джентльмен, во-вторых, у нее
район страшноватый и безнадежный в смысле ловли машины; быстро съехаться,
выпить, для порядка, по рюмке (хотя мне уже и так много, есть вероятность
неудачи из-за алкоголя); лечь в постель и сосредоточенно, с опытом,
приобретенным в совместных многолетних трудах, заняться сначала ею, общими
стараниями, положи руки сюда, ну, ты же знаешь, а я... вот... вот...
остановись... вот, а потом и мною, положи руки сюда, ну, ты же знаешь, а
я... вот... вот... остановись... вот; и сразу заснуть, повторить на
рассвете, и разъехаться, и больше ничего до следующего вечера, а там
желания могут и разойтись, потому что ее опять потянуло бы на полный
повтор, у меня же могли возникнуть обстоятельства - но ни о чем таком мы
говорить не стали. Мы говорили о любви, а раздражение от невысказанного
нарастало, и в конце концов мы поссорились.
Я положил трубку. Тут же раздался междугородний.
Это звонила Женя, с которой я прожил даже не годы, а десятилетия, да
как бы и сейчас жил, хотя уже давно она работала в Питере, где, как
оказалось, ее жаждала концертная общественность, а я оставался в Москве.
Ситуация стала удобней, но оставалась такой же фальшивой.
- У тебя было занято, - сказала она, и я сразу расстроился от этих
простых и выразительных интонаций, от того, что с такими возможностями она
не смогла по-настоящему выбиться, все ее чертовы безразличие и
высокомерие. - Я тебе звоню с того времени, как кончился концерт, а у тебя
все занято...
- С Колькой трепались, - сказал я. - Ну как ты там? Здорова?
- Ты опять пьешь, - вздохнула она. - Я всегда слышу, когда ты
выпил...
- Ну, немного совсем, на презентации, - я врал без энтузиазма, да и
почти не врал. - Так что насчет здоровья? Ты не простудилась?
И опять было минут десять лжи. Между тем, честный разговор мог
состояться, но мы были неспособны решиться на него, да и не знаю, кто был
бы способен. Сказать же следовало мне: да, я говорил с одной женщиной, но
не в ней дело, а в нас, я очень рад, что ты сейчас в Питере, и было б
неплохо что-нибудь сделать, чтобы так все и оставалось, например, мою
квартиру можно поменять на роскошную, хоть на Невском, для тебя, а я тут
устроюсь, не волнуйся, и в любом случае это будет лучше для меня, чем
снова каждый вечер чувствовать, что жизнь кончается... И сказать следовало
ей: да, я давно поняла, что ты только и счастлив, когда я в отъезде, что
давно уже хочешь ты оторвать свою жизнь от моей, но у меня нет моей жизни,
и даже здесь я остаюсь твоей, и все это знают, и если этого не будет, мне
не нужна квартира ни на Невском, ни на Тверской, я смогу жить и в деревне,
и никто не вспомнит об этом, и потому я не отпущу тебя, пусть кончится
твоя жизнь, но продлится наша...
- Ну, целую, - сказала она.
- Целую, - ответил я, повесил трубку, и телефон немедленно зазвонил
снова.
- Слушай, я жутко соскучилась, - сказала Валя, с которой я расстался
вчера утром. - Приезжай, а? А хочешь, я приеду...
Это были первые честные слова, которые я услышал за весь вечер,
включая светские беседы, хотя и тут была не вся правда - Валюша опустила
продолжение: А там, может, останешься, или я останусь, и будем жить
вместе, и вместе появляться на людях, и зарегистрируемся в интересах
экономии на гостиницах, и тогда я буду стареть без страха, и не стану
бояться ночей без мужика... Но, все же, хотя бы сказанное было искренне и
просто.
Поэтому я сказал: Подожди минуту, моя хорошая, ладно? , допил
стакан, договорился с Валей, что приеду к ней утром и побуду часок,
перезвонил Тане и сказал, что сейчас выезжаю и буду, если не возражает, до
утра, а потом набрал восьмерку... гудок... восемьсот двенадцать... номер в
гостинице.
- Женечка? Это я. Да нет, я совершенно трезвый. Просто пожелать
спокойной ночи и попросить, чтобы ты не расстраивалась...
- Ты разбудил меня, - сказала она, и я понял, что даже в самых
запущенных случаях человек иногда бывает искренен - только в ответ на
искреннее чувство.
- Не сердись, - сказал я смиренно, положил трубку, оставил кошке еды
на сутки и вышел в ночной подъезд, заселенный бродягами.
Машину я поймал сразу же.
Это был очень фасонистый белый жигуль - восьмерка , за рулем
которого сидел человек в черном плаще и черных автомобильных перчатках -
без пальцев и с дырками. Он повернул ко мне лицо, и я увидел, что его
левый глаз вертикально растянут, а через лоб тянется глубокий
шрам-вмятина. Такой след мог бы остаться от удара саблей по лицу слева.
6
С детства, будучи полным и типичным маминым сынком (да еще и
бабушкиным предметом круглосуточного попечения), впечатлительным читателем
и рано созревшим чувственником (соски на груди набухли, ни черта не могу
понять, прижимаю их с естествоиспытательскими целями, замирая, жду, смотрю
вниз, а, вот, вот, на черном сатине уже проступает... и, высыхая,
превращается в проклятое, белое) - с детства я не переносил вида
разрушенной или разрушаемой плоти. Шрам на животе отца, обезглавливаемая
на чурке курица, продырявленная оставшимся в доске гвоздем ладонь друга,
кровь, текущая по лицу пьяного, вызывали одинаковое содрогание, быструю
тошноту. Впрочем, тошнило от многого: от угольного смрада паровозов, от
качки в Ли-2 между Сталинградом и Адлером, от пыли, влетавшей под
брезентовый полог виллиса", от комков в каше, от запаха, свойственного
Генке Качаеву - но сильнее всего и почти сразу до рвоты от вида живого
тела, цельность которого была нарушена.
Бог миловал меня самого от травм, хотя, конечно, Всевышнему в четыре
руки помогали и две женщины. В городке, где преступности не было как
таковой - если не считать повторявшегося ежегодно сюжета: солдат бежит из
части с оружием, комендантская рота его ловит в степи, соседка говорит
матери изнасиловал", мать замечает меня и уводит соседку в прихожую,
плотно прикрыв дверь, занимайся, занимайся, арпеджио, потом Гедике - в
нашем тишайшем городке мать провожала меня и в школу, и в музыкальную лет
до одиннадцати, гулять позволялось до восьми, в лагерь не отправляли ни
разу, что будет, если раскроется тайный поход в степь (а уж тем более на
реку) я даже старался не думать. Драки в классе и на школьном дворе всего
раз или два кончались кровью, но из носа, то есть, как бы не совсем
кровью, без видимых разрывов, разломов, без открывания внутренностей! Вот
чего я боялся - внутренностей, вторжения в тайное, скрытое, в жизнь под
кожей, под покровом. А потом я очень быстро вырос, перерос весь класс, и
длинными руками не то что бы повергал противников, а просто удерживал их
на расстоянии, чаще всего схватив за запястья. И с велосипеда почти не
падал, а если падал, то не обдирался так, как другие - чуть не до кости
свозя локти и колени. Первую ерундовую операцию сделали мне уже
семнадцатилетнему, нарыв подмышкой, известный в народе под названием
"сучье вымя", результат первой студенческой поездки в колхоз, спанья не
раздеваясь, холодной грязи вокруг. Я хорохорился под местной анестезией,
шутил с врачишкой, потом скосил глаза, увидел входящий в меня синеватый
скальпель, услышал хруст - и потерял сознание. Тогда еще говорили
"отключился", а не вырубился"...
Все прошло. Уже не тошнит меня ни от чего, и рвало в последний раз
лет двадцать пять назад, не знаю уж, сколько мне теперь надо для этого
выпить, во всяком случае, засыпаю раньше. И когда слегка поддатый в
тяжелую праздничную ночь доктор в 20-й, специализированной по скорой"
больнице вытаскивал упершийся в мою грудинную кость и отломившийся конец
старенького, сильно сточенного ножа, вполне спокойно наблюдал я его
работу, надрезы, стягиванье, шитье, только шипел тихим матом, потому что
все дело шло без всякой заморозки - был я куда пьянее хирурга моего, и он
совершенно резонно решил добро на меня не переводить... И лежавший у
автобусной остановки на въезде в тот город почти пополам перерезанный
очередью армянин... И живая корова с аккуратно отрубленными ногами... И
двадцатилетняя снайперша с выколотыми глазами... И вдавленная в
распаханный гусеницами асфальт голова, и туловище, от которого она была
оторвана - в метре, совершенно не поврежденное... Сгоревшие, скрюченные,
сломанные, порванные. Все. Не тошнит.
Ночью, наливаясь на кухне, не вспоминаю. И не снятся уже. Плачу не о
них - о себе плачу, о мелких своих бедах, о будущих горестях, о пьянстве
своем кухонном, о невыносимости любви, о горьких обидах. А о растерзанной
плоти человеческой уже не плачу.
Но с тех пор, как стала она переносимой, все чаще вспоминаю то, что и
помнить-то не должен.
Мне было три года. Мы жили в бараке, в одной комнате - мать, отец и
я. Я сидел за столом, на обычном стуле, как бы венском, но с сиденьем,
забитым крашеной фанерой. Я повернулся лицом к гнутой спинке, вцепился в
нее руками и начал рулить, рычать, как мотор доджа 3/4 , на котором мы
недавно ездили в город. Мать тоже сидела за столом, на который перед тем
поставила ручную машинку зингер и быстро-быстро крутила ручку, и
сшиваемая ею в простыню портяночная, желтоватая, в узелках бязь ползла на
стол. Было скучно, может, поэтому я умудрился сквозь свое рычанье и стук
машинки услышать шаги отца по длинному коридору. Спрыгнув со стула, я
побежал на еще кривых ногах к двери, распахнул ее изо всех сил - она
открывалась наружу - и шагнул через порог.
Двое солдатиков, которых утром привел с гауптвахты конвойный для
рытья общего погреба в офицерском бараке, за день работу почти закончили,
а именно: они вскрыли пол в коридоре, выпилив в нем квадратную дыру и под
этой дырой вырыли яму метра в полтора или чуть больше глубиной. Им еще
предстояло яму эту углубить, подровнять ее стены и укрепить их брусками,
сколотить из разного подручного материала (включая и выпиленные куски
половых досок) крышку, выстрогать и прибить к этой крышке деревянную же
ручку в виде низкой буквы П - и уж тогда сдать работу жене старшины,
который с огромным своим семейством тоже жил в офицерском бараке и чьими
стараниями погреб, собственно, и возникал. Но завершить дело губари -
производное от губа, гауптвахта, слово, употребляемое в гарнизоне всеми, в
том числе и образованными женами офицеров - не успели, поскольку конвойный
их увел на прием горячей пищи, которая, как известно, положена им раз в
день.
А яма в темном коридоре осталась. И осталась на дне ямы воткнутая
"гребнем" в землю и торчащая штыком вверх кирка. И я полетел в эту яму.
Когда отец спрыгнул за мной, я сидел на дне, а кирка торчала прямо у
меня за спиной и ее штыковидный конец возвышался над моей головою. Отец
попытался меня поднять, но что-то ему мешало, он потянул, раздался треск,
и моя бязевая рубашка - сшитая матерью, естественно, из того же
портяночного полотна, думаю, приворовываемого старшиной и продаваемого его
женою офицершам - разодралась на спине полностью, обнаружив, что кирка
прошила ее сзади насквозь. На спине у меня были две небольшие царапины,
никакого другого увечья не обнаружилось. Когда мать заглянула, посветив
фонариком, в яму, у нее началась истерика...
Что же касается меня, то я почти не плакал, не стал заикаться, чего
очень боялась мать, но непрерывно и очень оживленно рассказывал всем
желающим - соседкам, в основном - о случившемся. Я говорил нечто о яме, о
папе, о лопате (так я называл кирку), о рубашке, и женщины слушали,
пугались, хвалили маме мою речь (ну, прямо, как взрослый, такой он у тебя,
Инночка, развитый, да ты ж и сама начитанная) и снова пугались (ведь
проткнула бы, насквозь проткнула бы, один миллиметр всего). Но я продолжал
рассказ, и дамы начинали удивляться.
Там был дядя, черный, говорил я, он стоял в яме, он меня поймал,
потом толкнул и улетел вверх, как аэростат, черный дядя, настаивал я, весь
черный, он меня поймал, прицепил к лопате и улетел, это дядя меня прицепил
к лопате, я упал прямо попой на лопату, а дядя поймал, прицепил за рубашку
и улетел. Испугался он у тебя, Инна, говорили женщины, придумывает
чего-то, испугался сильно. Какой дядя, маленький? Мишенька, где дядя-то
был? В погребе? Чего он черный, Мишенька? Не в погребе, злился я, не в
погребе! Черный дядя там стоял, он меня поймал и прицепил к лопате (это он
кирку лопатой называет, да, Инночка?), он меня взял, когда я упал.
Все думали, что я просто очень испугался. И только мать мне поверила.
Он был весь черный, спросила она - весь, весь, мамочка, мамулечка,
быстро-быстро заговорил я, на нем была черная шинель - или пальто,
спросила мама - пальто, спешил я, и черная шапка, черные волосы и здесь,
вот здесь - усы, сказала мама, это был большой дядя, спросила она -
большой, как ты, бормотал я, засыпая, большой дядя, черный...
Отец уже спал, и я засыпал, а мать сидела рядом со мной, рядом с моей
кроватью, детской настоящей кроватью, привезенной среди трофеев в эшелоне
из Кенигсберга. Боже, чужая детская кровать, я засыпал и бормотал о черном
дяде, который спас мне жизнь.
Сидя же на кухне, и наливаясь водкой, или коньяком, или виски, я
теперь не плачу об убитых и растерзанных - я поминаю их по-другому: я
укоряю черного дядю за то, что он свел ночью сорок третьего мужа с женою,
за то, что поймал мальчишку в сорок шестом, летевшего задницей на кирку. Я
думаю, что если я не плачу сейчас о всех убитых, то, может быть, лучше
было бы не быть мне рожденным, или быть растерзанным тогда, в три года,
прошедшим насквозь металлом... Боже, ну почему же не плачу я по ним?
Бормочет, как во сне, приемник. В Нью-Йорке тридцать шесть, в Лондоне
двадцать один, в Париже тридцать, в Риме... в Дели... в Буэнос-Айресе...
Ночной прогноз мировой погоды. О чем же я плачу, если не о растерзанной
плоти?
Но звонит телефон, и одна только жизнь остается во мне, мучительная
жизнь, пересиливающая муку смерти. Быстро, быстро, мой маленький дружок,
нас ждут, душ быстренько, рубашечку, носочки, плавочки итальянские,
туалетную воду One man show , переводимую на русский веселыми
продавщицами как Один мужик показал , сейчас начнется этот не
кончающийся, в общем-то, театр одного актера, быстро, ботинки протереть и
бегом, бегом, зубную щетку в один карман, верный браун в другой, смешной
одеколон в третий, сигареты, зажигалка, ножичек красный со швейцарским
крестом и, наконец, сзади, за пояс, как Ив Монтан, Царствие ему Небесное,
стволом на копчик... И - вперед!
Изуродованный шофер в черном был страшен не только шрамом. Весь его
вид, и вид его машины изнутри, и манеры его были не то чтобы странны, но
просто необъяснимы, безумны.
Повертевшись в тесном и засыпанном, как у нас водится, всякой дрянью
нутре этой маленькой машинки, я с удивлением понял, что это даже не
"восьмерка", как показалось мне в темноте снаружи, а таврия",
примодненный запорожец . Удивление было вызвано тем, что люди, как этот
водитель, на запорожцах не ездят, и не возят на приборной доске
"запорожца" небрежно брошенный радиотелефон, cellular phone Motorola, и не
носят на правом запястье несколько уже не актуальный, но аутентичный
американский солдатский браслет с группой крови, а на мизинце Йельский
университетский перстень, а на другом запястье тяжеленные часы seico"
типа подшипник , фетиш семидесятых, и чикагского стиля черный плащ не так
запахнут, и черная рубашка под ним с черным же похоронным галстуком не так
распущена в вороте, и не так косится изуродованный левый глаз через
приплюснутую и кривую переносицу на пассажира...
Но - главное! - не так едет нормальный запорожец", да хоть бы и
таврия". Не несется по осевой даже ночью, не взлетает правыми колесами на
тротуарные бордюры, не перепрыгивает открытые канализационные люки, не
выскакивает на пустую иногда по ночному времени встречную полосу, не
протирается у светофоров в первый ряд и даже перед ним, не зашкаливает
стрелку какой бы то ни было таврии за стодвадцатикилометровым лимитом. И
мотор, ох, не так мотор шумит...
- Гараж? - спросил в селлулар фон перерубленный водила, одной рукой
прижимая к уху дьявольский аппарат (странно все-таки, согласитесь, из
маленькой машинки на всем скаку по телефону звонить?), а другой, всем
предплечьем, налегая на небольшую баранку и выворачивая ее на сотке так
точно, что слегка подпрыгнув, машинка въезжает на трамвайную линию, идущую
вдоль низкой чугунной ограды бульвара, мчится, дрожа, по рельсам, обгоняет
подтягивающийся к перекрестку поток и успевает просквозить на зеленый. -
Гараж? Привет, это седьмой говорит. Я задерживаюсь немного, тут нужно
товарищу помочь. Через тридцать две минуты буду. Отбой.
- Интересная у вас машина, - робко сказал я, косясь на шофера, как бы
приплывшего из молодости моей, из дивной и удивительно жизненной в деталях
песни Мы идем по Уругваю , из фильма Плата за страх , из еще чего-то
столь же ушедшего в прах времени. - Странная такая машина, и ведете вы...
- Веду, как положено, - сказал водила, закладываясь в левый поворот
там, где и правого-то не могло быть, - спецправила по спецвождению для
спецмашины, седьмая часть: Калым, подкалымливание и другие нештатные
использования спецавтотранспорта . А аппарат действительно, хорошо ребята
подготовили: стойки укрепили, подвеску перебрали, двигатель Ванкеля,
электрика вся с мицубиши взята, только кузов с таврии", но наварной.
Машина, действительно, что называется...
- А я тут спешил, - начал я, - поздно уже, народ ехать не хочет, как
будто им деньги не нужны...
- А я вижу, что интеллигентный человек спешит, - шофер вытащил из
бардачка не столь уж популярный сегодня Kent", положительно он задержался
в семидесятых, прикурил Ronson'ом реактивных форм. - Ну, вижу ведь, что
интеллигентному человеку нужно...
С этими словами он въехал на тротуар, обгоняя троллейбус, и спрыгнул
на мостовую точно в объятия пыльного (видно было даже в темноте)
инспектора-капитана, в центре мегаполиса почему-то стоявшего в грязных
сапогах.
Я сидел в машине, а он пошел объясняться.
- Может, вы дадите ему десять тысяч, - сказал он, вернувшись и роясь
в сумке, вытащенной с заднего сиденья, - может, вы покажетесь ему вместе с
документом, может, отпустит? Что же я, пистолет ему буду показывать, что
ли...
Он, продолжая рыться в сумке, как бы что-то ища, как бы нечаянно,
немного распахнул плащ и обнаружил слева подмышечную кобуру, светлой кожи
итальянское изделие ширпотреба, в которое был не очень ловко упакован один
из величайших пистолетов - довоенного выпуска с крупным рифлением на
затворе ТТ", калибра 7,62 (подходит и маузер-7,63").
- Может, стоило бы показать? - робко предположил я.
- Не рекомендуется, - твердо сообщил водитель. - Лучше я этому козлу
две кассеты дам с Брюсом Ли, он согласен...
Я промолчал, поскольку на Брюса Ли возразить было нечего.
И мы поехали.
Мы поехали, черт бы нас побрал, въехать бы нам по дороге в ставший
поперек асфальтовый укладчик, в его тяжкий крутой зад, в неподъемный его,
памятникообразный задний каток, да расшибиться бы в кашу, в слизь, в
уничтожение, да кончить бы все это дело. Мы поехали в самоубийство, сто
тридцать в городе, поперек сплошных линий, прямо на ментов, через газоны и
разделительные полосы.
- Так я понимаю, вы спешите к даме, - сказал спецводитель, - все
ясно, дело знакомое каждому. Единственно, что хотел бы посоветовать, если
позволите: с дамою этой вы к концу свидания сегодня же и порвите. Сколько
можно тянуть? Запутываетесь вы в отношениях все ужаснее, прежде, бывало, в
именах лишь ошибались, а сейчас вам ваши блондинки уже все не только на
одно лицо, но, пардон, и прочие детали организмов сливаются...
- Позвольте, - от неожиданности этой интонации и оттого, что кривой
наглец был совершенно прав, я даже забыл про его аргумент подмышкой и
перебил довольно резко, - а какое, собственно, ваше дело? Моя личная...
- Есть дело! - рявкнул дьявол. - Вы по званию кто?! Старший лейтенант
запаса. А я Полковник! Специальных! Внутренних! Воздушно! Десантных!
Войск! Особого! Назначения!
И замолчал. Провизжав по асфальту резиной, его взбесившаяся
консервная банка стала задом точно к тому подъезду, где меня, вроде бы,
должны были ждать.
- Счастливенько вам, - как ни в чем не бывало сказал шофер голосом
обычного калымщика, принимая десятитысячную бумажку.
Был этот страннейший человек весь в черном и знал то, что никак
случайно остановленный водитель знать про меня не может, будь он хоть
маршалом спецназа всея НАТО, СЕАТО и остальных некогда агрессивных, а
теперь глубоко дружественных блоков. Человек в черном, дающий мне совет,
как облегчить, сделать выносимой мою жизнь. Конечно, если уж он ее спас,
эту задницу, от кирки, то смотреть, как на нее ищут приключений, ему
неприятно. Опекун. Его, что ли, почерком и записочка была накарябана?
Интересно, Галка у них в штате, или разовое поручение?
- Здравствуй, - сказала Таня, открывая дверь, установленную в
сотрудничестве с соседями на входе с лестничной площадки в отсек, общий
тамбур для четырех квартир, - я видела, как ты подъехал на каком-то
драндулете. Так спешил, что взял машину, а приехал только через два часа.
Что-нибудь случилось?
Не помню уж, что я ответил, но нечто раздраженное. Боже мой, ну
почему ей надо проникнуть в каждую секунду моей жизни?! Неужели это уже
навсегда - ее расчеты моей средней скорости, расстояний и времени,
сопоставление, анализ, вопросы?
В комнате уже была раздвинута во всю ширину, накрыта свежим бельем
тахта, горела небольшая лампа в углу, маленький стол был подвинут к ложу
и, в соответствии с классическими рекомендациями, стояла на нем большая
тарелка с яблоками. Для завершения картины я достал из сумки бутылку
шампанского.
И лишь следующие полчаса дали отдых от пошлости.
Потому что любить в постели она умела так, как никто до нее не мог и
после не сможет. Во всяком случае, она сама была в этом уверена, а
самоуверенность передается окружающим в виде почтения. И как только она
ложилась - или вставала, или садилась, или выгибалась, или повисала, или
взмывала, или падала - я проникался полнейшей серьезностью и в течение
некоторого времени, от пятнадцати минут до часа, бывал старателен, упорен,
сосредоточен и делал порученное мне дело достойно и честно.
Если же не ерничать, то с огромным наслаждением, которое не мог
уменьшить даже ее характер - она была столь же невыносима в жизни, сколько
неотразима в постели.
А через полчаса, уже одевшись, уже выпив нелюбимого шампанского,
вдруг я открыл рот и сказал вот что:
- Ну, будем считать, что мы попрощались. Я не могу больше продолжать
наши отношения. Извини...
Я произносил эту небольшую речь и удивлялся каждому слову все больше
и больше. Я чувствовал, что открывается мой рот, но слышал его голос, ах,
проклятый водила, да кто тебя уполномочил рвать за меня с моей многолетней
любовью, лезть в мои действительно запутанные амуры - но в мои?! Впрочем,
незаданный этот вопрос был чисто риторическим,
Последний герой, Кабаков Александр, читать или скачать бесплатно эту книгу.">
|
Просмотров: 281 |
Добавил: sergey3230i
| Рейтинг: 0.0/0 |
|